Гибрид или диктатура
Что определяет устойчивость российского режима
Константин Гаазе
Отвлеченный на первый взгляд спор о характеристиках российского политического режима имеет, особенно в предвыборный год, прикладное значение. Речь идет не только о теории и терминологии, хотя они и сами по себе важны и интересны. Говоря предметно, Екатерина Шульман и Григорий Голосов поспорили на каникулах о тех свойствах этого режима, которые задают коридор возможностей движения в будущее. Как поведет себя окружение президента, элита, региональные боссы, когда президент Путин потеряет власть? Кто (или что) сможет удержать федерацию? Чем все закончится для самого президента и его друзей? Об этом, собственно, и шла речь.
Оба спорщика использовали язык сравнительной политологии: одной из самых солидных и востребованных субдисциплин политической теории в ее неолиберальном изводе. Сравнительная политология находится на перекрестке между несколькими магистральными направлениями социальных наук, пересекаясь с экономической теорией, институциональной экономикой, исторической социологией и историей. Ее популярность объясняется, с одной стороны, скрупулезными статистическими подсчетами сценариев развития «плохих» режимов, с другой — возможностью обращаться к политическому «сейчас» и делать прогнозы (и модели) для конкретных стран на основании таких подсчетов и выявленных закономерностей.
С точки зрения актуального словаря сравнительной политологии разница между «гибридами» (так Россию характеризует Шульман) и «персональными диктатурами» (версия Голосова) весьма значительна. Статистически она проявляет себя так. Вероятность волнений и бунтов во время транзита для персональной диктатуры выше, чем для гибрида. Следовательно, для лидеров персональных диктатур вероятность в результате потери власти отправиться в изгнание или тюрьму также выше, чем для лидеров режима любого другого типа.
Если кодировать Россию как персональную диктатуру, а речь идет именно о кодировании, то есть о том, какой статистический паттерн более применим к нашему отечеству, то выйдет, что шансы на разрушительную революцию велики. Если же кодировать Россию как гибрид, то шансов, что все обойдется, больше.
Чтобы понять, чем является Россия, увиденная в такой оптике, нужно понять, чем «гибрид» отличается от «персональной диктатуры». Барбара Геддес, чьими стараниями термин «гибрид» вошел в академический оборот, предлагает следующие коды для плохих режимов: военная диктатура, однопартийная диктатура, персональная диктатура. И «гибрид», то есть коктейль из всех перечисленных чистых типов плохих режимов. Разницу, по Геддес, следует определять эмпирически, из доступного опыта. Ключевым является ответ на вопрос, в чьих руках находится контроль за текущей государственной политикой, спецслужбами и руководящими кадрами.
В России, говоря языком сравнительной политологии, никаких существенных признаков «гибридности» режима нет. Кадры, в том числе конституционно, находятся почти исключительно в руках президента: его указами назначаются все силовики, все судьи, все федеральные министры, все главы госкорпораций. Спецслужбы также подчинены напрямую главе государства. Текущая государственная политика определяется им же: закон о стратегическом планировании, принятый в 2014 году, называет ежегодное послание президента ключевым документом стратегического планирования.
Партии и военные институты не имеют ключей для решения этих вопросов и не оказывают на их решение почти никакого влияния. Гибридизация режима скорее выглядит как один из возможных вариантов развития событий: если церковь, Госдума, регионы, военно-промышленное лобби, Центральный банк, Счетная палата будут усиливаться как самостоятельные политические игроки, то, возможно, к 2024 году Россия и превратится в гибрид. Но пока она представляет собой эмпирически чистейший образец персональной диктатуры.
OK / Natural Death
Проблема с этим выводом заключается в том, что о самом важном — о пределах устойчивости режима — нам по-прежнему ничего не известно. Когда все закончится революцией, мы скажем, что вероятность революции всегда была выше, чем вероятность мирного транзита власти. Но как, почему и при каких обстоятельствах все может закончиться, мы не знаем.
Какие режимы вообще более устойчивы к потрясениям: гибриды или чистые типы диктатур? Если последние, то какой именно тип самый устойчивый? К каким именно потрясениям устойчивы те или иные режимы? Методы, используемые в количественных исследованиях, не вполне пригодны для поисков ответа на эти вопросы.
Статистика в данном случае говорит нам не об уникальных ошибках диктаторов, черных полковников или императоров Африки, а об устойчивых закономерностях в сценариях краха их режимов. Плюс статистика ничего не знает про человеческие качества. Если черные полковники много пили и курили, а потом устроили мирный транзит власти, сохраняя контроль над армией, то их шансы дожить до суда не очень велики: они умрут быстрее (от цирроза печени или рака легких), чем утратят последний рычаг контроля, и их режимы попадут в ту категорию, которую Геддес лаконично кодирует в своей статье как «OK / Natural Death».
Разумеется, здесь все дело в методе. Цифры плохо показывают человеческие свойства, исторические превратности и то, что в социологии называется «харизма», то есть особые лидерские качества вождя, обеспечивающие особый тип политического согласия относительно свойств его правления.
Можно показать, как исторически развивались разные типы режимов: сколько в определенный момент времени на земле было персональных диктатур, а сколько однопартийных. Такие данные кое-что скажут нам о смене эпох, о трендах в мировой диктаторской моде. А можно вывести статистическую зависимость длительности правления диктатора или партии от типа режима. Но это будет плохой показатель, к которому будет слишком много всего примешано: и география, и ресурсы, и уровень развития страны в момент перехода к диктатуре, и опыт диктатора.
Как только нас перестают интересовать количественные показатели, мы меняем позицию: из внешних наблюдателей, видящих в диктатурах особым образом рассортированные «черные ящики», превращаемся в обитателей этих самых «черных ящиков». Теперь нас интересует, как они устроены изнутри, как они работают и как и почему ломаются.
Здесь длинные ряды данных (в сравнительной политологии они называются Large-N methods) бесполезны, нам нужны короткие ряды данных (Small-N methods), то есть не сто режимов, а десять или даже два, но изученные уже не количественно, а качественно, изнутри. Требования к обоснованию выборки кратно возрастают. Сто режимов за сто лет уравнивают в правах диктатуру Бокасса, который дарил бриллианты Генри Киссинджеру и Жискар д’Эстену, диктатуру советского Политбюро и диктатуру Пиночета. Сама оптика внешнего наблюдения «правильного» мира, изучающего «неправильный» в целом, лишала эти режимы своеобразия и уникальности. Чем больше N на панели, тем проще объяснить, что у них есть общего. Чем меньше, тем сложнее: нужно сначала исчерпывающе обосновать сходства, чтобы затем изучать различия.
Лабораторный случай
В 2009 году американский ученый Томас Пепински опубликовал книгу «Экономические кризисы и крушение авторитарных режимов», в которой попытался ответить на принципиальный для понимания природы таких режимов вопрос. Почему одни более устойчивы к внешним шокам, чем другие? В качестве объекта для изучения Пепински выбрал две страны, ставшие жертвами финансового кризиса 1997–1998 годов: Малайзию и Индонезию. Пепински был знаком с их жизнью не понаслышке: в Йельском университете вместе со степенью по международным отношениям он получил степень по лингвистике со специализацией в малайском языке, потом несколько лет работал в Джакарте и Куала-Лумпуре.
Случай, выбранный Пепински для анализа, можно с точки зрения сходств назвать лабораторным. В 1997 году на Азию обрушилось разрушительное финансовое цунами (Россия стала его жертвой годом позже), страны региона столкнулись с бегством капитала, девальвацией национальных валют, резким падением уровня жизни, ростом цен, безработицей и политической нестабильностью.
Малайзия и Индонезия, похожие друг на друга как близнецы, отозвались на этот кризис совершенно по-разному. Авторитарный режим индонезийца Сухарто после года борьбы пал под ударами акций протеста. Авторитарный режим малайца Мохамада Махатхира устоял, хоть и понес некоторые потери. Сухарто ушел в отставку в мае 1998 года, а Махатхир успешно пережил острую фазу кризиса и даже выиграл выборы в парламент страны в 1999 году, хотя его партия, Объединенная малайская национальная организация, потеряла около 15% мандатов.
Обе страны в 1997 году были сырьевыми экономиками с невысоким уровнем жизни, примерно одинаковыми темпами роста ВВП до кризиса. Степень неравенства в Малайзии была значительно выше, чем в Индонезии (значение коэффициента Джини в 1996 году — 49 и 30 соответственно). И Махатхир, и Сухарто были опытными диктаторами; Сухарто правил в Индонезии с 1967 года, Махатхир в Малайзии — с 1981-го. Оба проводили относительно либеральную экономическую политику, которая и обеспечила их странам бурный рост в начале 90-х годов прошлого века. Оба были так или иначе вовлечены в коррупционные сделки.
Барри Вейн, бывший шеф азиатского бюро The Wall Street Journal, в своей книге написал, что Махатхир нанес ущерб экономике Малайзии в размере 40 млрд долларов и использовал секретные фонды своей партии, чтобы скупать компании и участки земли для себя и своего окружения. Сухарто ему ни в чем не уступал, скорее превосходил: состояние его семьи в 1999 году журнал Time Asia оценил в $25 млрд. Оба закрывали газеты и давили на СМИ в своих странах, оба репрессировали своих политических противников, оба содержали собственную тайную полицию. Почему один режим рухнул, а другой устоял?
Пепински объясняет этот парадокс так: интересы коалиции разных общественных групп, поддерживавших Сухарто, противоречили друг другу. Когда грянул кризис, Сухарто не хватило денег, ума и терпения, чтобы все их удовлетворить. Сухарто в 1997 году разрывался между старой буржуазией, по преимуществу состоящей из этнических китайцев и имевшей разнообразные деловые интересы во всех странах Юго-Восточной Азии, и новой буржуазией — местной по происхождению, тесно связанной только с экономикой Индонезии. Одни (старая буржуазия) хотели, чтобы Сухарто не мешал им выводить деньги из страны, другие (новая буржуазия) были уверены, что нужно закрыть границы, заморозить счета и защитить страну от колебаний курса валюты.
Пометавшись из крайности в крайность, Сухарто поставил на китайцев, сохранил свободу передвижения капитала (этого же от него требовал Международный валютный фонд), но спровоцировал таким образом погромы в китайских кварталах, антикитайские демонстрации и, как результат, захват здания парламента протестующими и бегство капитала и китайцев в Сингапур, Гонконг, Тайвань и собственно Китай. В результате Сухарто лишился власти.
Интересы коалиции, поддерживавшей Махатхира, были более однородны, поэтому Махатхиру было легче удовлетворить их, справиться с кризисом и выстоять. Малайская буржуазия была монолитна, зависела преимущественно от национальной экономики, нефти и госзаказа и не имела обширных деловых интересов за пределами страны. Денежное предложение в стране контролировал Махатхир и его партия, банки — тоже они; буржуазия же, по сути, представляла собой класс управляющих, которых Махатхир и его соратники наняли для развития экономики.
Махатхиру не пришлось уговаривать буржуазию потерпеть, она понимала, что если диктатор потеряет власть, то его класс в одночасье лишится всего, чем владеет. Махатхир защитил национальную валюту, запретил вывоз капитала, увеличил социальные выплаты и сделал вид, что поделился властью с оппозицией. И выжил.
Как показал Пепински, устойчивость авторитарного режима непосредственно связана со способностью удовлетворять интересы общественных групп, его поддерживающих, даже если их интересы вступают в противоречия друг с другом. Различие между Индонезией и Малайзией заключалось в том, что один диктатор построил себе элиту с нуля, а другой инкорпорировался в уже существующий правящий класс. В кризис выстоял тот режим, чья элита была менее зависима от внешнего мира и менее самостоятельна. Противоречий между теми, кому нужно было помогать, в Малайзии оказалось меньше.
Путин как читатель Барбары Геддес
После резкого разворота в российской внешней и внутренней политике, который принято отсчитывать от событий в Киеве, прошло почти три года. На Западе, говоря о том, что случилось в России, все чаще сегодня поминают эффект колеи, пресловутый path dependence. Вся история страны, таким образом, становится объяснением ее настоящего: что еще можно хотеть от страны с таким прошлым?
Кроме некоторого эстетического несовершенства, этот аргумент спорен еще и с точки зрения самого термина path dependence. В исторической социологии к нему прибегают, когда хотят объяснить какие-либо долгие зависимости или представить долгие (300–400 лет) объяснения. Формальные критерии нахождения колеи размыты. И последовательность сцепленных событий, и сама эта сцепленность — вещи труднодоказуемые, особенно в контексте такой богатой истории, как история России.
Объяснительная модель Пепински позволяет предложить другой, более достоверный ответ на вопрос, что случилось в 2013–2014 годах в России. Отправной точкой такого исследования становится простая идея. Коалиции поддержки могут быть произвольно перестроены диктатором в зависимости от обстоятельств. Часть групп может быть выведена из комфортной зоны, другие группы могут, наоборот, в нее попасть. Все зависит от обстоятельств, наличия ресурсов, оценки рисков и так далее.
Группы поддержки в такой оптике больше похожи на активы, имеющие определенные свойства. Задача диктатора в кризисной ситуации заключается не только в том, чтобы понять, сколько стоит содержать тех или иных союзников. Но и в том, чтобы правильно оценить цену (риски) избавления от них. Если кризис удается преодолеть, значит, оценка была верной и коалиция прошла испытание на прочность, пусть и немного изменившись по дороге.
Такое коалиционное строительство — рискованное предприятие. Группы сторонников, оцененные как неликвидные, могут взбунтоваться и создать диктатору множество проблем. Группы, сохранившие или умножившие поддержку со стороны диктатора, могут оказаться бесполезны и в критический момент его предать. Всегда сохраняется опасность блокирования сторонников друг с другом, когда вместо мозаики «ста цветов», идеально пригодной для политики в стиле «разделяй и властвуй», диктатор может получить единый фронт, сковывающий его инициативу.
Опасно давать обещания, строя коалиции: рано или поздно по этим векселям придется платить, и не факт, что такая возможность будет. Коалиция поддержки, выстроенная президентом Путиным за первые восемь лет правления, оказалась достаточно крепкой, чтобы пережить первый экономический кризис. Помощь, полученная ее участниками от правительства, которое возглавлял в кризис премьер Путин, снизила их зависимость от внешней среды. Ставшие неликвидом бывшие союзники, отправленные в 2009 году за борт, доставили в 2011 году определенные хлопоты, но все обошлось.
Когда Владимир Путин вернулся в Кремль в 2012 году, пайщики его новой коалиции пришли туда, чтобы им заплатили по векселям. Затем самые сильные из них стали блокироваться друг с другом. Затем они стали определять политический вектор страны. Поскольку эта коалиция была намного более однородна, чем та, которая существовала до кризиса 2008 года, все закончилось событиями марта 2014 года. Разумеется, эти события были случайны в том смысле, что никто не знал наверняка, что все произойдет именно так. Но в то же время они в том или ином виде уже были запрограммированы тем вектором, который задала для России созданная в 2008 году под антикризисные нужны коалиция поддержки национального лидера.
Источник: